В старой песенке поется: После нас на этом свете Пара факсов остается И страничка в интернете... (Виталий Калашников) |
||
Главная
| Даты
| Персоналии
| Коллективы
| Концерты
| Фестивали
| Текстовый архив
| Дискография
Печатный двор | Фотоархив | |
||
|
|
www.bards.ru / Вернуться в "Печатный двор" |
|
01.05.2009 Материал относится к разделам: - Персоналии (интервью, статьи об авторах, исполнителях, адептах АП) Персоналии: - Казанцева Елена Владимировна |
Авторы:
Андреев Алексей Источник: журнал "Монолог", выпуск 1, 1997 г. http://www.golos.de |
|
Лена. Ожидание любви |
Много лет назад в одном из детских садиков Минска фотографировали детишек: усаживали по очереди за стол возле игрушечного телефона и говорили про птичку, которая вылетит из фотоаппарата. Процесс шел быстро и гладко, когда девочка Лена — всегда тихая и скромная, никогда не причинявшая хлопот воспитателям, вдруг наотрез отказалась сниматься с ненастоящим телефоном. Долгие уговоры закончились капитуляцией педсостава: Лену сфотографировали в кабинете заведующей, возле самого что ни на есть настоящего, большого и черного телефонного аппарата.
Может быть, именно это документально засвидетельствованное событие и стало началом ее творческой биографии: поэт часто начинается с обостренного чувства фальши.
"Я была тихая и скромная, как мышь". Самое яркое, хотя и грустное воспоминание ее детства — "заключение" в крымский санаторий, из которого мама забрала ее за две недели до окончания смены. Вне дома она всегда чувствовала себя неуютно: внешний мир казался ей недружелюбным, а иногда и враждебным. Это младшая сестренка могла в три года уйти гулять на целый день — родители с ног сбивались, ее разыскивая; Лена предпочитала оставаться дома с мамой: мама была ангелом-хранителем. Она остается им и по сей день.
В школе (до 7-го класса) учителя не могли на нее нарадоваться: отличница, старательная и послушная, она дружила исключительно с мальчиками, но никогда не участвовала в шумных детских забавах. Подводя итоги "массовых беспорядков", классная всегда говорила: "Дневники на стол. Все, кроме Казанцевой".
"Мне было очень стыдно". Видимо, поэтому уже в 7-м классе по количеству замечаний в дневнике она начинает догонять своих самых жизнерадостных одноклассников. Ей хочется быть "не хуже других": она принимает общие правила игры, скачет по кроватям (дело было в санаторной школе), по ночам ходит мазать мальчишек зубной пастой и пишет первую в своей жизни песню (на музыку "Битлз"), посвященную развеселой жизни своего класса.
После школы она поступает в Политехнический институт (Электроснабжение промышленных предприятий!). Поступает, что называется, "за компанию" с подругой. Непривычная студенческая вольница захлестнула ее, закружила и — обманула: со второго курса ее отчисляют за непосещение...
"Мы с тобой сидим на кухне,//Холодильник дребезжит,//и свеча вот-вот потухнет,// Ей чуть-чуть осталось жить". На кухне, занимая едва не половину ее площади, живет заслуженный зеленый диван, к которому Казанцева относится нежно, как к старому другу. Кутаясь в теплую вязаную кофту, она аккуратно выковыривает из сдобной булочки изюмины, съедает их, а выпотрошенные кусочки складывает на край стола.
Мы пьем чай. За окном в сумерках — осенняя слякоть и редкие прохожие. У Казанцевой хандра. Она недоверчиво косится на диктофон и нехотя отвечает на мои вопросы: "Зачем тебе все это?"
Наверное, я пытаюсь найти в простой истории ее прежней жизни хоть какой-то намек на ту Казанцеву, которая очень скоро напишет (с присущей ей скромностью): "Я — писательница главная страны.// Нет главнее ни в Москве, ни в Ленинграде", — и ничего не нахожу.
Полтора года она работает в каком-то НИИ. Поет в самодеятельности "песни советских композиторов". Потом восстанавливается в Политех — в твердой уверенности, что быть ей инженером. Ну, в компании друзей она всегда с гитарой — "три аккорда"; ну, стишки, которые пишет на лекциях, — что-то там про выездную практику, про мальчиков — кто их не писал в свое время?
Правда, та самодеятельность в НИИ разбередила ей душу: сцена, микрофон... Но это совсем другое, да и не возвращалась она туда больше даже в мыслях: училась, пропадала в общаге, любила — как все.
Как все, получила диплом и попала по распределению на железобетонный завод.
Я всю жизнь подавала надежды, А теперь в гардеробе стою. И любой безнадежный невежда Может сдать мне одежду свою. Я ему выдаю номерочек, Преспокойно при этом дыша. И призванье мое — гардеробщик. И не ропщет — привыкла душа.
Два года она пыталась командовать вечно пьяными сантехниками и по просьбе начальника бегала в магазин за водкой. Потом вернулась в тот НИИ, где пела когда-то эстрадные песни. Там ей сказали: "Сделаем из тебя инженера". Она не сопротивлялась: просиживала над схемами до восьми вечера — так и жила...
Сидя на том самом зеленом диване, я перебираю ворох старых фотографий. Школа: бантики, пионерский галстук, комсомольский значок. Институт: дни рождения, свадьбы, походы. Все как у всех. До 87-го года... В феврале 87-го в ДК профсоюзов минский КСП "Ветразь" устраивал очередной концерт авторской песни. В переполненном зале, где-то на самой галерке, сидела Казанцева со своей сестрой Олей.
Именно в этот день — в одночасье, как по мановению волшебной палочки, переменилась ее жизнь. Она вдруг — не поняла даже — почувствовала: люди, собравшиеся здесь, живут в особом мире, который манил запахом ночных костров и искренностью отношений между теми, чьи простые песни она слушала, затаив дыхание. И слушая, вдруг сказала: "Я так могу". Думала — про себя, а получилось — вслух. И сестра отреагировала сразу: "Хорошо. У меня есть знакомый парень в клубе. Я ему позвоню".
Назавтра она, конечно, пожалела о собственной смелости. Но было поздно. Оля — человек действия. И, обмирая от страха, Казанцева пошла в ДК профсоюзов. С одной-единственной песней, которую и сама сегодня едва вспомнит. Впрочем, для того, чтобы по вторникам приходить на общие сборы клуба, петь было и не обязательно. Она ходила. "Сидела, папиросу курила, слушала". И молчала. Наконец, ей предложили спеть. Она спела. "Нормально, — сказала Инна Савицкая, тогдашний худрук клуба, — мы тебя на городской фестиваль записываем".
Когда вышла на сцену — дрожали руки и сердце останавливалось. От страха пела шепотом, думала, никто не услышит. Услышали. И пригласили на республиканский фестиваль.
Там она впервые встретила людей, знакомство с которыми определило ее дальнейшую жизнь: "Больше я отсюда никуда не уйду".
Где они теперь? Те, кто чуть позже составил ядро литературного объединения "Аллея АП": Миша Володин, Леня Шехман, Коля Кодол, Боря Серегин, Вера Стремковская, Марк Мерман, Дима Строцев, Наташа и Алексей Мартыновы? Америка, Германия, Израиль... Нет, кто-то еще в Минске, но... Много воды утекло.
А пока — пока они вместе. Пишут, поют, слушают. "Все друг друга любят". Вместе встречают дни рождения. Вместе ездят на фестивали. Вместе побеждают.
Казанцева с ними. Отныне и навсегда — она с ними. Жизнь только начинается. Она уже не сидит в своем НИИ допоздна и с первым звонком спешит не домой — в клуб или на "Аллею". А по пятницам приходит на работу в штормовке и с рюкзаком: каждые выходные они ездят в лес.
Рассказывая об этом времени, времени надежд и исполнения желаний, Лена оживляется и забывает про диктофон: "Я была глупая и счастливая".
В 88-ом году на Всесоюзном фестивале авторской песни в Таллине она занимает первое место (второе — Мерман, третье — Кодол). Много позже, в интервью питерским журналистам, Сергей Никитин (бывший тогда в жюри фестиваля) скажет: "Я запомнил ее сразу и навсегда". Пела она в Таллинне "Проходят годы стороной".
"У меня было тогда полторы хорошие песни". Это она скромничает, конечно. От того времени остались "Прошу — достаньте мне звезду", "Тяжелей тебе от моих стихов...", "От Москвы до Саратова"...
Вернувшись в Минск, она выступает с первым авторским концертом, (вместе со Строцевым, уже тогда занявшим в ее жизни особое место: "Он меня берег и выращивал"). Едва не каждый день ходит на "Аллею", где до полного изнеможения, до хрипоты поют, читают стихи, спорят. Время, до предела насыщенное событиями, встречами, поездками. Бессонные ночи за разговорами и чтением толстых "перестроечных" журналов. На работе ей все чаще "ставят на вид": "У всех чертежи, а у меня — две линеечки".
Однажды они засиделись допоздна на чьей-то квартире и остались ночевать. В три часа ночи сонная Казанцева бродила по чужой квартире в поисках будильника, переступая через спящих на полу друзей и случайных знакомых. А уже в 6.00 она в гордом одиночестве пила на кухне наспех сваренный кофе, до глубины души пораженная только что сделанным открытием: никто, кроме нее, не спешил на работу.
Через несколько дней она положила на стол начальнику заявление. Коллеги уговаривали ее одуматься и остепениться.
Не одумалась и не остепенилась.
Та, прежняя жизнь, где все было расписано и предопределено на много лет вперед, для Казанцевой закончилась. Будущее обещало праздник свободы: теперь она сможет спать столько, сколько захочет, и писать по ночам, не думая о проклятом будильнике. Друзья устроили ей ставку в ДК профсоюзов, обеспечив прожиточный минимум. Звонили со всего Союза, приглашая на концерты: Москва, Питер, Киев, Одесса, Челябинск, Якутск...
"Казалось, что праздник будет вечным". И братство людей, с которыми ее однажды свела судьба — сначала в КСП, потом в "Аллее", — тоже казалось вечным. С песнями до утра, разговорами "за жизнь" и общими праздниками.
Но — все проходит. Наступила эпоха прагматиков, которые плохо разбираются в изящных искусствах, но хорошо считают деньги. И в 91-м году КСП "Ветразь" выселили из ДК профсоюзов. Время вдруг стало очень жестким по отношению к беспечным поэтам, не научившимся "заколачивать бабки".
Все реже собиралась "Аллея": кто-то уехал, кто-то женился. Кто-то вспомнил про то, что годы идут и пора "браться за ум"...
Вечер городской... Окончен шумный праздник. Временный покой — и ожиданье казни. В чем моя вина? Ни с кем не поделиться. Господи! — одна в такой большой столице...
"Вечер городской" — так называлась книжка ее стихов и песен, появившаяся в том же 91-м...
Интересно, что в фотоархиве Казанцевой почти нет ее портретов. То есть, они есть, конечно, но почти всегда неудачные. На тех фотографиях, где она — это она, рядом с ней обязательно кто-то. Она, может, и не вспомнит — кто, но лучшие снимки — те, где она с друзьями. И самые дорогие воспоминания связаны с конкретными людьми: одиночество для нее невыносимо, несвобода немыслима, а свобода почти всегда становится одиночеством.
Жизнь в этом замкнутом круге могла бы стать сумасшествием: "Висит на волоске мое сознание,//и кровью проступает на губах...". В некоторых ее текстах концентрация боли — запредельная.
Чужая раненая птица лежит на блюде и молчит, И кровь из горлышка сочится, и лапка по столу стучит. Она лежит и умирает, ей больше нечего сказать. И кровь на блюде догорает, и надо птицу разрезать. Она не курица, не утка, и смерть ее — не чья-то месть. А просто маленькая шутка, в которой доля правды есть.
Кажется — жить в этом невозможно. Кажется — вот-вот сорвется.
Фотографию мою на мишени прикололи. Ты стреляешь — я пою, чтоб не корчиться от боли.
Наверное, поэзия для нее — не самовыражение, а самосохранение — "чтоб не корчиться от боли". Рифмуя свою боль, она избавляется от нее хотя бы на время: "Меня спасет мое искусство..." А еще — очень здоровая самоирония, без которой Казанцеву представить себе невозможно — ни в жизни, ни в творчестве:
У меня радикулит, у меня душа болит, два привета в двух висках, два мозоля в двух носках, в сердце гвоздь, в ушах бананы, папиросочка во рту... Я, наверно, сдохну рано через эту красоту.
Так — то смеясь, то плача, а чаще смеясь сквозь слезы, она живет сегодня, среди тех, кто ее любит: "...их много — вся страна.//А я — одна".
"И снова куплю два билета на поезд,//куплю два билета — уеду одна". Самое удивительное — у меня всегда было ощущение: согласись с ней поехать — все равно останешься на перроне, а она уедет одна: "У меня своя весна,//у меня своя свобода". И даже когда "свобода не впрок, я ищу коробок, на котором записан твой номер" — все равно она, когда осознанно, когда бессознательно — охраняет свое одиночество, свою свободу — часто постылую, ненавистную — но присущую ей, неотделимую от нее, как неотделима (почти всегда) музыка от ее стихов.
Когда тебе никто не нужен, когда на твой холодный ужин садятся мухи, как на мед, — тогда любой тебя поймет. Когда тебе необходим весь мир: без края, без границы, — тогда ты, в общем-то, один. И мухам некуда садиться.
Может быть, в этом, столь неожиданном для Казанцевой философском обобщении разгадка того, что в долгую дорогу она всегда уезжает одна: "вот возьму и куплю билет,// бог с ним, мужем, пусть остается"... Как остаются на почтительном расстоянии и многочисленные поклонники, знакомые — при кажущейся общительности она очень немногих может выносить возле себя дольше, чем длится концерт...
Ей нужна та полнота общения, та полнота любви — "без края, без границы", — в которой нет компромисса, нет середины:
Если ты любишь — прости меня. Если не любишь — забудь.
Или — или. "Полюби меня такую". И никакую другую. Другой она не будет. Просто не может быть. И потому очень часто, почти всегда
...любовь у нас не получится Все равно тебе уходить.
Банальная история неразделенной любви, почти неприличная для современной поэзии, в интерпретации Казанцевой перестает быть банальной; собственно, интерпретации никакой нет: есть очень личная, почти интимная жизнь, к которой она подбирает очень простую музыку, — и она становится поэзией, вопреки переполняющим ее непоэтическим подробностям ("сгорел в духовке мой пирог", "в кухне посуда не вымыта").
Несмотря на пережитую когда-то любовь к Маяковскому (почти не оставившую следов в ее творчестве), поэзия не стала для нее "ездой в незнаемое". Для Казанцевой она — обозначение обыденных переживаний и почти ничего больше. Но этого "почти ничего" оказалось вполне достаточно, чтобы попасть в пусть небрежно составленную, но представительную антологию русской поэзии "Строфы века".
Говоря о поэзии Казанцевой, очень часто добавляют определение "женская", делая ударение именно на этом слове. Если женская — это предельно искренняя, искренняя до пренебрежения "условностями" жанра, до балансирования на грани кича, которое можно простить только за эту искренность, — пусть будет женская. Но — в первую очередь — все-таки поэзия, даже когда "Ах, ресторан, спасибо и за то,// что у тебя раскрыты настежь окна".
Почему? Для меня это — загадка. Единственным, хоть и очень "нелитературоведческим" объяснением ее может быть ссылка на ту вечную тайну женской души и ее отражения в творчестве, которые испокон века разрушали все стройные теории — и не только в литературной критике.
Впрочем, для профессионального исследования творчества Казанцевой еще будет время.
И мой зреет стих, как первый плод, первой радостью. Только как же теперь мне жить с этой тяжестью?..
Мне кажется, на вопрос, поставленный несколько лет назад, ей еще только предстоит ответить — и себе, и нам. С того дня, когда появился "неправильный русский поэт" Лена Казанцева, прошло восемь лет — не так уж и много.
Может быть, профессионалы найдут истоки ее поэзии в городском фольклоре: влияние культуры города на ее творчество, безусловно, велико; а может быть, пробившись через обилие урбанистической лексики (телефоны, такси и т.п.), почувствуют ее глубинную, генетическую связь с народной песней, частушкой, колыбельной:
я любила тебя долго обожглася — не люблю... А и живы все, да и не война — седина в косе, а все одна-одна...
В детском саду мы распевали такую песенку: "Из чего же, из чего же сделаны наши девчонки?" Казанцева "сделана" из одиночества и любви. Причем — в этом ее уникальность — одного не может быть без другого: именно в одиночестве предощущение любви — самое сильное, необходимость ее — особенно острая, мечта о ней — красивая, как сказка, неотягощенная такими житейскими подробностями, как "сковородочки с носками".
Осуществленная мечта часто приносит разочарование. Проверив это на практике, и не однажды, Казанцева выбрала удивительный способ защиты от жизненных коллизий: она, с неутомимостью и усердием муравья, создает для себя свой особый, бесконфликтный мир. Создает из вещей эфемерных, почти нереальных: написанных стихов и сновидений, которые "лучше любого кино"; прочитанных книг — их содержание переживается искренне, как жизнь: "Месяц проплакала над стихами Цветаевой"; разговоров с друзьями по телефону: "По телефону можно быть королевой, даже если плохо выглядишь".
Этот мир умещается в ее однокомнатной квартире, и для нее он реален, как для ребенка реальна придуманная история. "Я пишу коротенькие сказки,//легкие, как сигаретный дым". В этих сказках она всегда — Белоснежка ("полюбила семерых огромных гномов"); всегда — Золушка ("ей бы в срок умереть, а она башмачок потеряла с ноги"); и всегда — в ожидании исполнения самых заветных желаний ("ой ты, рыбка золотая, сделай мне такую жизнь")...
На титуле подаренной книжки — автограф на память: "Будь таким, каким я тебя придумала".
В ее придуманном мире живут только принцы, принцессы и добрые волшебники — "и все друг друга любят"...
— Что такое счастье? — спросил я ее однажды с детской непосредственностью.
— Это — ожидание счастья.
Любовь — ожидание любви?
Если б было много сердца моего, Я бы всех любила, всех до одного.
"Когда будешь умирать — поймешь, что любил все и всех", — сказала она мне однажды по телефону.
Неужели не раньше?
Впрочем, это уже не о той любви, когда "со своими мужиками можно делать, что хотишь". Есть ведь еще "Когда я пела для тебя", "Ветер чужой"...
Наверное, всякая попытка противопоставить "высокое" "низкому" — и не только по отношению к ее творчеству — чревата огрублением.
Есть странная, необъяснимая гармония Целого в том, что пишет Казанцева; и даже противоречия, которые, кажется, разрывают ее на части, каким-то удивительным образом способствуют созданию этой гармонии.
Может быть, жила — а может, просто слухи. То ли два крыла, а то ли просто руки к небу подняла, но так и не взлетела: может, не могла, — а может, не хотела...
"Вижу сны, но не летаю,//как бескрылая овца"?
И все-таки — летает. В удивительном сне наяву, где все смешалось:
Я люблю мужчинам строить глазки... И нет со мною Господа... Я сварила на ужин вареники... Только б любить одинокого Бога...
Летает, раскинув именно руки — не крылья, не оторвавшись от земли, а взяв с собой старенькое мамино платье, часы-ходики, зайца из "Детского мира".
И странный этот полет возмущает, удивляет, завораживает...
Мне ни за что не успокоиться, пока не выпью все до дна. Я так боюсь отстать от поезда, я так боюсь отстать одна. Я так боюсь остаться с сумкою в транзитном зале без гроша, я так боюсь остаться сукою за три рубля у алкаша. Я так боюсь чужого города, где пьют, блюют и снова пьют...
Не бойся. Мы тебя любим.
|
© bards.ru | 1996-2024 |