В старой песенке поется: После нас на этом свете Пара факсов остается И страничка в интернете... (Виталий Калашников) |
||
Главная
| Даты
| Персоналии
| Коллективы
| Концерты
| Фестивали
| Текстовый архив
| Дискография
Печатный двор | Фотоархив | |
||
|
|
www.bards.ru / Вернуться в "Печатный двор" |
|
19.04.2009 Материал относится к разделам: - Персоналии (интервью, статьи об авторах, исполнителях, адептах АП) - АП - научные работы (диссертации, дипломы, курсовые работы, рефераты) Персоналии: - Высоцкий Владимир Семенович |
Авторы:
Эйдельман Натан Источник: http://otblesk.com/vysotsky/i-edelm4.htm http://otblesk.com/vysotsky/i-edelm4.htm |
|
В. Высоцкий в контексте истории |
Данный текст представляет собой расшифровку стенограммы лекции "История и мы", прочитанной в 1983 г. в Ленинграде. При расшифровке опущены фрагменты, непосредственно к теме не относящиеся — например, пересказ спектакля "Владимир Высоцкий" Театра на Таганке. Ответ на вопрос об исторических тенденциях, выраженных Высоцким, который прозвучал по окончании лекции, здесь перенесен в основной текст.
Я знал его мало. И если бы речь шла о вечере воспоминаний, конечно, не имел бы права говорить. Но как историк, да просто как современник Высоцкого, как один из тех, кто любил и любит его слушать... Поскольку он принадлежал нам, то мы можем говорить о нем.
А знакомство личное мое невелико, повторяю. В Театре на Таганке, где я имею честь быть членом общественного совета, на обсуждениях, обычно горячих, Высоцкий, как правило, молчит. Иногда вставляет слово. Когда была бешеная схватка за кулисами по поводу трактовки Достоевского в связи с "Преступлением и наказанием", где он играл Свидригайлова, очень много и остро было высказано насчет того, как понимать, в какой степени можно убивать, в какой степени этого не следует делать и т.д., Высоцкий замечательно слушал. Я знаю, что есть такой вид актерского слушания, когда актеры эффектно "слушают", но думают о своем. Речь шла, конечно, не об этом. Он вставлял реплики иногда... Но буквально всасывал в себя информацию.
Я — и не один я — следил за тем, с каким интересом он слушал даже многие наши чепуховые разговоры: ему было интересно. Здесь я лишний раз убедился в том, в чем этот зал, наверное, не надо убеждать — сколь интеллигентен, культурен и сложен облик этого человека.
Второе воспоминание. Непросто его излагать, потому что я бы не хотел, чтобы здесь был элемент некоторого, что ли, бахвальства.
Читал я лекцию. Дело было в конце апреля — в начале мая 1980 г. Стало быть, Высоцкому оставалось жить меньше трех месяцев. Это было в Доме Архитекторов. Тема лекции была — о тайнах XVIII века, я рассказывал только что увлекший меня сюжет, который потом в основном напечатал в журнале "Наука и жизнь". О несчастном Брауншвейгском семействе, о свергнутых с престола в 1741 г. родственниках императрицы Елизаветы Петровны, и об их приключениях, и о борьбе, ужасной, темной и страшной борьбе за власть в XVIII веке.
Зал — пожалуй, величиной с этот. Неполный. И вдруг я смотрю — у прохода близ заднего ряда сидит — Высоцкий? Я, признаться, не поверил. Не то, чтобы я не мог себе представить, что Высоцкий ходит на лекции. Но — некогда человеку и вообще... Я решил, что — какой-то человек на него похожий. Человек слушал очень хорошо. Потом лекция кончилась, подошли друзья... Человек, похожий на Высоцкого, исчез. Больше я его не видел. 25 июля Высоцкий умер, а потом, естественно, в Москве, в семьях различных, очень много говорили о нем. И вдруг я получил потрясший меня даже, мистический такой, загробный привет. Одна очень пожилая женщина, подруга матери Высоцкого, вдруг стала мне и моим близким рассказывать, как он пришел с лекции — той именно — и как говорил всякие лестные для меня слова: как она ему понравилась, вызвала у него интерес и т.д. Привет, полученный уже в августе 1980 г.
Я не собираюсь, разумеется, по этой причине воспроизводить ту лекцию. Повторяю, она напечатана в "Науке и жизни". Хотя несколько эпизодов, я думаю... Высоцкий человек с прекрасным чувством историка, хотя у него чисто исторических песен — чисто исторических — практически нет. Если есть история, то — "Бонапарт переходил границу" или, ну, "Песня о Вещем Олеге" — пожалуйста, тут же переходит, конечно, на сегодняшний день.
Но по его вкусу, по его представлениям, по его любви к такой живой, кровоточащей детали я могу вообразить, какие эпизоды ему понравились. Я говорю совершенно в данном случае без всякой ложной скромности, не я их сочинил, они взяты из истории.
Четыре эпизода я не могу не вспомнить. Я рассказывал о том, как несчастных мальчиков и девочек, молодых принцев, заперли в Холмогорах около Архангельска и несколько русских императоров — больше всего Екатерина Вторая — держали их там. Императоров даже не злых, которые их не казнили, не распинали. Но никуда не отпускали. Сорок лет они жили за огромным забором среди снегов и метелей под Архангельском только потому, что имели отношение к правящей династии, имели известные права на престол. Логика власти.
И вот один эпизод — как местный губернатор даже пожалел этих несчастных девочек-принцесс, нашел гениальный ход, по его мнению, который мог бы им помочь. Он стал подавать доносы в Петербург. Сообщил, что он заслал доносчика в дом к этим принцам и принцессам, и доносчик передавал, о чем они говорят. Что они говорят очень хорошо про матушку-императрицу, про правительство, очень любят царствующую власть и т.д. Губернатор рассчитывал на то, что уж донос-то прочтут!.. Но помощь не осуществилась.
Второй эпизод той лекции. Шли годы. Эти принцы и принцессы подросли, и видели только друг друга. Одна из них, принцесса Елизавета, — все отмечали — была очень хороша собой. И вот запретная совершенно ситуация — она влюбилась. Влюбилась в сержанта воинской команды, который, по описанию коменданта этой крепости, был "рыжий, кривой на один глаз, склонный к веселью и танцеванию сержант Трифонов". Любовь, которая была обнаружена (сержант ходил играть в карты, оказывается, к принцам). Из Петербурга немедленно пришел приказ: "Любовь прекратить!", сержанта было велено перевести в другие помещения. И дальше идет в страшных описаниях, в документах, как принцесса падала на колени перед комендантом, умоляла вернуть этого сержанта, чтобы можно было им снова разговаривать. Просила, хватала его за одежду, а он ей отказывал. Потом она притихла. Через два дня он убедился, что окошко в отхожем месте позволяет ей видеть то окошко, где живет сержант. Этот эпизод — особый вид российской любви, — невыдуманный тоже, конечно, — стоит любой беллетристической выдумки.
Третий эпизод. Родители малолетних — потом подросших — принцев и принцесс все время просили, чтобы им прислали учителя грамоты. Им не присылали. Но когда они остались сиротами, когда умерли старшие заключенные, то они все-таки послали новое прошение об улучшении своего положения. И тогда правительство Екатерины II заинтересовалось: а откуда они умеют читать и писать, если никто их не обучил? Последовал ответ коменданта, что у них были в руках приказы и документы о собственном пребывании в тюремном заключении. Таким образом роль букваря у этих людей играли документы об их заключении в крепость, в тюрьму и т.д.
И последний эпизод той лекции. После сорокалетнего заключения этих людей, не знающих мира, в котором творятся огромные события, наконец отпускают к их тетке, Датской королеве. И они попадают в незнакомый край. Они говорят только по-русски, да еще с архангельским акцентом. Здесь они чужие, они не знают языка... И — отчаянное письмо с просьбой: верните нас! — в эти снега. Верните нас в тюрьму! Верните нас в нашу родину, в то место, где мы так привыкли...
Вот те эпизоды, красочно страшные, жесткие, обнажающие суть истории. Те самые, которые, мне кажется, могли вызвать определенное настроение у Владимира Высоцкого. Хотя это, конечно, я фантазирую.
Но вот как историк... Любой человек историк. Один более профессиональный, другой менее.
Как историк я имею право задаться вопросом: а кто предшественники этого человека? Откуда он — такой? На кого он похож в русской истории? Есть ли у него родословная по линии такого типа, такого образа, который собрал нас и собирает миллионы и десятки миллионов около его песен?
Ну, идти по поверхности слишком легко. Ясно, нам сразу приходит в голову Денис Давыдов или Аполлон Григорьев с гитарой. Кстати, мы их и не отнимаем у этой родословной. Конечно, это были боевые, веселые, бравые, отчаянные люди и они, конечно, присутствуют в жизне[нной] родословной таких людей, как Высоцкий. Но не только они.
Нам трудно понять. Дело заключается в том, что только техника дала нам возможность включить голос — чтение, пение — в ту цивилизацию, которая достается потомкам. Ведь, увы, — мы знаем, как писал Пушкин. Но голоса Пушкина мы не слышали. И голоса Лермонтова мы не слышали. И до начала XX века мы читали, но мы не слышали.
Меня совершенно поразило. В Москве живет такой известный ученый, руководитель Новгородской экспедиции, член-корреспондент Академии наук В. Янин. Он обладатель гигантской коллекции пластинок, в основном дореволюционных. Он мне однажды запускал множество этих пластинок. Несмотря на всю изумительность записей [голосов] Паниной, Вяльцевой, это меня не поразило так, как один совершенно иной, о котором я не представлял. Прекрасных певиц старинных — все-таки слышал. Но что я никогда не слышал — он стал мне запускать речи депутатов Государственной Думы. Речь Милюкова. Надгробная речь памяти Столыпина. Тексты были потом напечатаны в газетах, дело не в текстах. Но какие голоса! Таких голосов я совершенно не слышал... Ну, там выступали завзятые ораторы. Милюков — бархатный, грассирующий голос, с переливами согласные-гласные — впечатление было, что он говорит на каком-то Милюковском акценте. Ладно бы он один! Второй, третий, четвертый говорили сходно. Я вдруг понял, что то, что мы читаем их речи, совершенно не имеет отношения к музыке того, что они говорили.
Осталось только пожалеть, как много мы потеряли — одна музыка Достоевского, другая музыка Пушкина. Все это было! И все это ушло.
Как ушло бы (не дай Бог! — хочется сказать) то, что мы слышим сейчас, в наши дни, если бы не было способов закрепления этого.
Поэтому, конечно, когда мы говорим о предках, о предках духовных Владимира Семеновича Высоцкого, то мы все время должны делать поправку на то, что мы их не слышим. В лучшем случае мы их видим — читаем... _______________________________________________________________ Но все-таки, кого бы я выбрал, поставив в ряд родословной? Это очень субъективно — то, что я буду говорить. Понятно, что со мной можно не соглашаться, каждый может подобрать своих героев, тем более, я не собираюсь исчерпать [их список] полностью. Ясно, что останутся многие.
Всякий настоящий мастер неповторим. И именно поэтому, как это ни парадоксально, он какими-то частицами, какими-то черточками похож чуть ли не на всех великих мастеров. Хотя бы тем, что он талантлив. Люди совершенно противоположных направлений, подходов к жизни, если они талантливы, в чем-то похожи. Никуда не денешься. Это, конечно, очень общо, и все-таки это так.
Ну, не забегая слишком далеко в прошлое.
Я не могу ничего с собой поделать. Один из моих собственных героев, но существовавших, конечно, исторически. Почему-то с тех пор, как стал я сильно прислушиваться к Высоцкому, так почему-то этот герой очень часто у меня каким-то эхом отдается.
Я говорю о Лунине. Декабрист Лунин. Ну что, казалось бы? Он не пел (то есть, может быть, и пел — мы не знаем)... Но дело не в этом. Тут и начинается самое главное сродство не во внешнем, а во внутреннем. Да, Лунин занимался другими делами. Но когда Великий князь Константин, второй человек в государстве, подходит к офицерам, говоря: "Господа! Вы, кажется, на меня жаловались? Ну что ж, я готов дать кому угодно сатисфакцию," — ясно понимая, что против наследника престола никто не посмеет, вдруг молодой Лунин выезжает на коне, снимает шляпу и говорит: "Ваше высочество, от такой чести трудно отказаться!" — я прямо почти слышу голос Высоцкого, не могу с собой ничего поделать. Константин говорит: "Ну, ты еще молод!" — и свой вопрос [снимает]. А через несколько лет Лунин на допросе перед Следственной комиссией 1826 г. Его просят сообщить о сообщниках, о других членах тайных обществ. И Лунин долго объясняет комитету, что, во-первых, он не скажет, потому что нехорошо выдавать друзей и братьев. Но мало этого. Он считает — очень плохо, что ему задают такой вопрос. Потому что если бы он выдал друзей и братьев, то этим он уменьшил бы общественную нравственность. А если уменьшится общественная нравственность, это очень вредно скажется на развитии государства. Таким образом, задавая [этот] вопрос и требуя, чтобы он ответил — о сообщниках, — те, кто задают вопрос, подрывают устои Российской империи.
Еще, еще. Лунин удаляется на каторгу. И когда я, в Читинском архиве работая, перелистывая квитанции, листы каторжного Лунина, где он расписывался за получение посылок — ну что тут есть? И вдруг — читаю: "Сообщение о вручении мне 4-х ящиков кофе читал. 3 ящика кофе получил. Михаил Лунин".
И, наконец, последний эпизод, последняя деталь его жизни, сохраненная одним проезжим сенатором. Сенатор приехал в Акатую — тюрьма тюрем! — где находился Лунин, уже второй раз осужденный в Сибири. Он говорит, что Лунин вышел из своей камеры без окон, светски шаркнул, по-старинному, показав, что он гусар, кавалергард некогда, откланялся и сказал на прелестном французском языке с чисто парижским произношением, с таким парижским произношением, что когда он жил когда-то в Париже [и] ему не хватало денег, то он зарабатывал обучением французов французскому языку. Больше уж российскому человеку нечем прокормиться-то в Париже! Так вот, на прелестном французском языке Лунин сказал: "Мой генерал! Разрешите мне приветствовать вас в моем гробу!"
И уже после того, как я написал книгу о Лунине, в архивах нашел два документа. Как будто далекий привет от старинного друга, которого я сейчас вспоминаю по вполне понятной ассоциации с тем, о ком мы сегодня говорим. Вдруг я нахожу — недавно открылись записки племянника Лунина, который записывал рассказы о своем дяде. Рассказы людей, знавших его.
Один рассказ, что Лунин постился, мало ел на каторге. И все думали, что это — с целью соблюдения религиозных обрядов. Но когда к нему подступились: "Почему вы не едите?" — он сказал: "Да ведь если буду есть, то будет много сил, и я сразу перемахну через забор и удеру! А так сил нету, можно остаться..."
И другое сообщение — что каждый раз возвращаясь с прогулки каторжной, он стучал в свою камеру — одиночную. Ему говорят: "Лунин, зачем вы стучитесь в свою камеру?" Он ответил: "Я не у себя дома!"
Прощаясь с этим первым человеком, которого я вспомнил в связи с Высоцким, и чувствуя внутреннее родство и связь такого рода людей — свободных (людей внутренней свободы прежде всего, веселой внутренней свободы), я вспоминаю фразу, которую счел нужным не просто поставить эпиграфом к одной из частей, но даже сделать снимок почерка Лунинского, потому что так просто написанная, она может вызвать недоверие и даже оскорбить кого-то.
Лунин в одном из последних писем из самой страшной каторжной тюрьмы накануне своей смерти (или убийства — до сих пор неясно) писал: чем больше живу, чем больше нахожусь в этом каторжном мире, тем больше прихожу к выводу, что в этом мире, в нашем мире, в большом мире несчастливы только глупцы и скоты.
Страшная фраза. Как будто бы несправедливая по отношению ко многим людям, которые несчастливы. Но он имел право это сказать, потому что это сказано в девятом круге ада — в Акатуйской тюрьме.
"Несчастливы только глупцы и скоты," — т.е. тот человек, который связывает свое счастье с какими-то личными успехами, благоприятствиями. А если счастье в тебе, ты внутренне свободен — ты непобедим.
Это он хотел сказать, конечно, несколько рисуясь, фанфароня в письме, которое тайком посылал... Но он имел право сказать эту вещь, которая буквально неверна, а по высшему смыслу, может быть, верна абсолютно. Лунин — это один из тех, кого я хотел бы назвать.
О втором можно говорить только немножко. Конечно, Пушкин. Речь идет не о соотношении творчества, не о каких-то литературоведческих вещах. Нет, соотношение личностей.
Тоже — веселая свобода. Светлая свобода, которая была в этом великом поэте. Когда мы видим, Пушкин бросает фразы, что "В вопросах счастья я атеист — я в него не верю". Или когда он вдруг запросто, в деепричастном обороте, говорит: "Я, конечно, презираю свое отечество, но мне противно, когда какой-нибудь иностранец присоединяется к моему мнению". Или вдруг быстро и спокойно Наталье Николаевне в письме: "Мой ангел! Целую кончики ваших крыльев, как говаривал Вольтер женщинам, которые вас не стоили".
Вот тот тип людей... Тем больше видна их внутренняя веселость и внутренний свет, чем чернее были их обстоятельства.
Двигаясь дальше, я мог бы говорить о многих. Мы не можем этого сделать сегодня. К этому типу людей, я считаю, — вот я назвал раньше Аполлона Григорьева — к нему принадлежит Герцен. К нему принадлежит Щедрин. Казалось бы, вот [кто] не похож! Человек и облика другого, и судьбы другой, и ритма другого. Но как сказать.
Если — находки языка, открытие неожиданных, грубых, резких сочетаний, и вдруг в столкновении этих сочетаний выявляется какая-то совершенно неожиданная истина, то чем же Щедрин не является представителем этой линии?
Перелистывая его сочинения, мы вдруг видим чудные фразы, которые, по-моему, глубоко непереводимы на иностранный язык. Так же, как трудно представить достаточно эквивалентный перевод Высоцкого.
По разным сочинениям мы вдруг находим: "Я, Ваше превосходительство, так испугался, что человек с пятьсот упомянул-с, даже маменьку назвал-с". Или вдруг: "Государство наше велико и обильно, граждане же оного соблюдают себя так, будто все под монгольским игом содержим".
Или сцена: "Захожу в питейное. Говорю: — Ликерчику бы мне! Вдруг слышу сзади хрипло: — А нашего отечественного не хотите? Оборачиваюсь — вижу, стоит мерзавец. На одной щеке желвак, на другой будет таковой к вечеру. Обстановка для патриотического разговора найблагоприятнейшая".
Или чем не современный спор. Спорят часто: кто лучше, фанатик или циник? Спор всегда был. Как на него Щедрин отвечает — "Нынче спорят много, кто лучше будет пламенеющий или приплясывающий. И иные думают, что пламенеющий лучше, так как все-таки чистым пламенем пламенеет. Ну, а если мне будет только между ними двумя приказано выбор произвесть, я обязательно выберу приплясывающего. Потому что пламенеющий меня уж обязательно своим чистым пламенем сожжет, а от приплясывающего я еще, глядишь, живым уйду".
Я так представляю себе — почти на каждую цитату могло быть сочинено нечто высоцкое. "Идеал господина Аммалад-Бека: ничего чтобы не было. Но как ни вместительна наша действительность, даже она этого требования вместить не может. Нельзя, господа, чтобы ничего не было. Что-нибудь, господа, всегда бывает".
И, наконец, — способность убрать одним ударом. Вот, например, неплохой писатель, вполне почтенный — Григорович, автор "Антона Горемыки", который писал о крестьянстве несколько слащаво. И вдруг в одной фразе Салтыков-Щедрин: "Григорович изображал крестьянство все больше с точки зрения благоуханной".
И — то, что относится и к Лунину, и к Пушкину, и к Щедрину, и к тем, кто будет позже. Когда упрекнули Щедрина — во все века упрекали такого рода мастеров, что у них мало положительных героев или вообще нет — он на это отвечал так: "Да, господа. Говорят, что нет в моих сочинениях фигур идеальных. Действительно, оно так. А все это по одной причине — оттого, что, господа, у меня идеал имеется".
Я думаю, это тот эпиграф, который можно и должно было бы поставить к целому направлению, к целой линии и мысли, и песен, и поэзии, и т.д.
Вообще, мы говорили только об отечественных "источниках" Высоцкого. А на самом деле каждый литератор, каждый писатель, по существу создается всем миром.
Понятно, что напрашиваются всяческие параллели, разговоры о любимых героях мировой литературы. А у меня почему-то опять же, не пойму, по какой ассоциации, совершенно, казалось бы, не идущий к делу — Дон Кихот. Дон Кихот. Человек, вроде бы, даже юмора лишенный. Который говаривал: "Свобода, друг мой Санчо, одна из немногих вещей на свете, за которую стоит умереть"...
[Какие исторические тенденции выразил Высоцкий?]
Прежде всего — проблема внутренней свободы на фоне тяжелейших обстоятельств, огромных надчеловеческих сил, страшных, уничтожающих человека сил. Он человек свободный. Но не просто свободный... Понимаете, мы привыкли к типу человека свободного, который сражается с врагом, который умирает, который печально, трагически свободен. А тут человек весело, живо свободен. Причем, ясно, что его обстоятельства нелегки. Его веселье связано с преодолением труднейших обстоятельств.
Я думаю, это главнейшая тенденция мира какая? Людей все больше. Значит, если в начале XIX века было в мире 1 миллиард человек, каждый человек мог считать, что он одна миллиардная истории, то сегодня один человек значит в четыре раза меньше, так сказать, по этой статистике одна четырехмиллиардная выходит. А чем мощнее гигантские силы государства, армии, тем большее значение имеет главная ячейка свободы — внутренняя свобода отдельного человека. И вот Высоцкий эту тенденцию, по-моему, прекрасно выразил.
...Но вот проходят годы, десятилетия. Я вынужденно опускаю ряд прекрасных имен, которые хотел, может был, назвать.
Попадаем в период, когда является на свет Владимир Высоцкий. 1938 год. Суровое время. Год отнюдь не легчайший для появления на свет. В эти годы родилось немало интереснейших авторов. Например, на год раньше родились два прекрасных писателя. Один — это Валентин Распутин, 1937 года рождения, другой — Вампилов, которого давно уже нет. В тридцать восьмом году родился, на мой взгляд, один из лучших современных поэтов Олег Чухонцев...
Много говорили о счастье Высоцкого, о том, то он был счастлив. Да! Но кроме счастья — таланта, кроме счастья личного, еще было одно счастье. В каком-то смысле ему повезло, хотя это сложно... Он родился в то время, в которое должен был родиться. Был бы он был старше лет на пятнадцать, предполагалась бы другая судьба. Люди моего поколения, люди еще постарше поймут, что другой был ритм, другой настрой — другие песни. Если б он родился в пятидесятых годах — другая судьба, другая история, другая среда. Он, очевидно, родился в то время, когда он мог максимально выявиться. Мы знаем, правда, замечательных мастеров и верим, конечно, что Высоцкий все равно выявился бы. Но был бы другим, это было бы трудно.
Есть мастера, которые попадают в свой век. И тогда они действуют вместе с веком и, кстати, оставляют много сочинений, следов, копий и т.д. Есть люди, которые идут как бы в стороне от своего века. Они не хуже, не лучше — они другие. Их могут оценить только попозже.
Так же, как, скажем, на Арабском Востоке совершенно никакой ценности не придавали стихотворением Омар Хайама. И даже в энциклопедии XVIII века считали, что математик Хайам и поэт — это два разных человека. И только в XIX веке, благодаря удачным переводам с английского, фигура ожила и сейчас вернулась обратно на свою родину, в края ирано-таджикской письменности.
Или — прекрасна судьба Плутарха. Им зачитывались в древности, им зачитываются в наше время. Он был как-то по душе своим римлянам и грекам. Поэтому они во множестве экземпляров его скопировали. А был суровый, жесткий, ничуть не менее, а, скажем прямо, более талантливый человек — это Тацит. Который говорил неприятные вещи своим современникам. И они его не очень охотно... Усталые современники... Когда общество устало, оно не очень охотно реагирует на такого рода людей. Они его читали куда менее охотно, чем Плутарха или Светония. Поэтому Тацит наполовину не сохранился за две тысячи лет. Чудом сохранился.
Сейчас мы ценим, и сейчас мы отдали б не знаю что за каждую страницу его. Видите, я опустился в века, в тысячелетия. Возвращаюсь снова к нашим дням. Человек родился. Повторяю, время было более, чем тяжелое. Всякие были обстоятельства очень талантливых писателей. Люди, многие всякие завсегдатаи Дома литераторов им. Фадеева в Москве помнят, как в те годы, когда Высоцкому было лет десять, во дворе Союза писателей худой человек [убирал] снег во дворе. Только немногие знали, что это писатель Андрей Платонов, который, получая большие дотации из Литфонда — т.е. израсходовал все возможности, он не печатался практически — он сам себя "нанял". Ему неудобно было получать деньги ни за что, он настоял на том, чтобы считаться на ставке дворника, или полставки, я уж подробностей не знаю.
И многие помнят, как один из поэтов, преуспевающий весьма, толстый, распаренный, в роскошной меховой шубе, вышел, увидел Платонова и сказал: "А, Платонов, здорово!" Платонов на него посмотрел, отставил метлу, снял шапку и сказал: "Здравствуйте, барин!" Сцена, конечно, и смешная, и более, чем печальная.
В эти же годы и и последующие писали многие люди. Кстати, один из них, по-моему, вот по такому сродству не внешнему, но внутреннему, из тех, кому очень нелегко жилось, мне кажется, очень близок Высоцкому.
Ведь вот, наверное, все сидящие в зале слыхали неоднократно, приходилось вступать в спор: определенный тип людей совершает ошибку, которую совершает с древнейших времен, — путает автора с его героями.
Тут Высоцкий удивительным образом разделяет судьбу с человеком, внешне на него совершенно не похожим, — с Михаилом Михайловичем Зощенко. Зощенко был тот человек, о котором рассказывали, что он, значит, мещанин, квартирный хулиган, что он устраивает публичные скандалы и т.д. Зощенко — человек необыкновенной интеллигентности, удивительной тонкости, глубины. Человек, который сумел рассказывать, прошу прощения, о жлобе — изнутри. Не каждому дается этот тяжелейший прием. Думаю, что Высоцкий во многих отношениях, по-своему, в совершенно другой области, делал то же самое.
Зощенко и Высоцкий — это тема. Интересный разговор возможен был бы. Так вот, я снова возвращаюсь — прошу прощения, отвлекся — к году рождения, к возрасту Высоцкого. И к тому времени, к тому, что он "выбрал" время верное. Как хорошо, что он родился в свое время.
Но в связи с этим как не вздохнуть по поводу возраста нашей литературы. Однажды я выступал в Московском университете с совершенно своей темой и пришли записки — "Каких вы молодых авторов любите?" и т.д. Я был несколько смущен, поскольку не мог никак вспомнить молодых авторов, и обратился к аудитории. Я сказал: вот я лично не знаю, но может быть, аудитория знает, поправит меня. Я просил назвать хотя бы одного современного писателя, поэта, драматурга, не обязательно любимого вами, но которого вы признаете значительным. Хотя бы одного значительного писателя сегодня моложе сорока лет. Не знают. Высоцкий — и то 42 года. Те, кого я назвал, — 43, 44... Это отнюдь не есть недостаток этих людей. Если Окуджаве 59 лет, если Арсению Александровичу Тарковскому скоро 80, Самойлову за 60, то это не говорит о каком-то их "постарении". Это замечательные мастера. Речь идет вот о чем — где же люди моложе?
Как-то Капица, академик, прекрасно сказал, мне понравилось: "Говорят: "Молодость — наше будущее". Это чепуха! Молодость должна быть нашим настоящим". Так где же?
Ну, из зала мне тогда — Московского университета — дали, конечно, эффектный ответ: "У нас есть любимые писатели моложе сорока, — написали они мне, — Пушкин, Лермонтов, Есенин!"
Это, конечно, красиво.
Действительно, было время в русской литературе, в XIX веке, когда трудно было найти кого-нибудь старше сорока. Опять же, были и старше, вроде И. А. Крылова, люди замечательные, но все-таки...
Вот время Пушкина, время декабристов. "Время лицейских, ермоловцев, поэтов," — как писал Кюхельбеккер.
Приходится прийти к выводу, что бывают — видимо, такова история — времена очень молодые, даже — детские. Когда рождается большое число активных, прекрасных молодых мастеров.
Большинство любезных нам авторов, которым сегодня уже — увы! — сильно за 40, это люди, которые пришли в литературу в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов. Тогда им было 20 — 25.
Что же будет дальше, если будет так продолжаться? Это значит, через двадцать лет не будет ни одного моложе 60? А дальше уж сказать страшно, что будет... Отчего это происходит?
Полностью ответить нелегко.
Вот идут разговоры, что молодым не дают хода, что их прижимают, не дают печататься... Может, оно и верно отчасти. Но что-то я не слыхал, чтоб Высоцкого так уж сильно печатали при жизни. Или чтобы так уж устраивались, допустим, при его жизни вечера его творчества вроде вот этого. Приходилось весьма трудно. Но человек пробивался.
Могу сказать, что, может быть, не все пробились, но — как было сказано Толстым — "если можете не писать — не пишите!" Были люди, которые не могли не писать, — они писали. Я думаю, дело не в том, что кто-то зажимает... Может, отчасти и в том... Не знаю.
То ли подустали мы? То ли это историческая необходимость, какой-то такой период известного возрастного спада перед новым каким-то движением вперед? Не знаю. В истории были такие примеры.
Поэтому я и сказал, что Высоцкий пришел в свое время. И я иногда думаю, что, может, он нам во многом и мил... Я, разумеется, не претендую описать, почему он нам мил. Это все равно, что сказать, почему мил Пушкин, почему мил Чехов... Талант неописуем. Но все же. Одна линия, о которой я пытался говорить, — свободный человек, насыщенный веселой свободой.
А вторая линия — вот его молодость. Может быть, в той степени, в какой нам ее не хватает. Может быть, именно оттого, что мы маленько староваты (староваты могут быть и люди 20 лет. Бывают такие времена, когда пятидесятилетние очень молоды, а бывают времена, когда двадцатилетние очень стары).
Может, оттого, что мы маленько староваты, но все-таки нам это не нравится — мы же не застыли, мы все-таки ищем чистого воздуха — от этого нас так притягивает молодость Высоцкого, его напор, его энергия, которые и нас электризуют, напоминают о том, какими следует быть. Не в буквальном смысле, а как нам вытянуть свой благородный максимум.
Я припоминаю неслыханно жаркий день, один из самых жарких дней — 25 июля 1981 года. Год смерти Высоцкого. В этот день я попал на Таганку, на представление спектакля памяти Высоцкого.
Неслыханно жаркий день. Станция "Таганская" закрыта. Мрачный голос объявляет в динамик, что "Высадка на станции "Таганская" производится с "Таганской-радиальной"," — то есть далеко.
Толпы идут, не понимая, в чем дело. Таганская площадь оцеплена гигантскими шеренгами милиции. Честь — конвой и караул — юбиляру.
Четыре или пять этапов контроля для тех, кто идет. Потому что, оказывается, огромное мастерство в подделывании и в создании нужных копий билетных было проявлено в эти дни.
Я долго стоял, наблюдал примерно сходную картину: идет группа ребят — рабочих, студентов... Сначала ребята обходят цепь, ищут слабое звено — прорваться нельзя ли? Быстро понимая, опытным глазом [окинув], что сегодня не прорвешься. Ничего. Они, собственно, даже на это не рассчитывали, тут же на площади кто-то достает магнитофон и начинает греметь музыка. И в какой-то момент, ближе к семи часам, площадь представляла собой такой ряд "клумб". Центр, обставленный людьми, вокруг него магнитофоны, исполняющие везде разные мелодии [Высоцкого]. Мне было неловко. Все-таки, конечно, я не мог не воспользоваться имевшимся у меня билетом. Но когда мы в одиннадцать часов вышли, — картина была та же. Стемнело, но было видно: площадь по-прежнему оцеплена. По-прежнему эти десятки, уже сотни клумб. По-прежнему неслось... Причем, мне показалось, что некоторые из них так и стояли с семи часов, не меняясь.
[А в зале], когда всё кончилось, — должен сказать, что я много в жизни был на разных представлениях и собраниях — такой длинной овации я не слышал никогда. Причем, она была достойна Высоцкого. Понимаете, наверное, бывают овации длиннее в мире. Я могу себе представить на каком-нибудь очень популярном ансамбле... Но это связано с истерикой, с выкриками, с какими-то, так сказать, уже пароксизмами эмоций. Здесь — нет.
Здесь были разные люди — от И.С.Козловского до Марины Влади, от О.Ефремова до шефов театра из... Министерства иностранных дел, допустим.
Овация длилась, по-моему, минут семь. Люди как бы додавали Высоцкому — те люди, которые редко бывали на его концертах. Высоцкому сильно аплодировали, но, как правило, эти люди бывали на его спектаклях [и] реже бывали на его концертах.
Эффект присутствия был поразительный. Он лишний раз напомнил... Это такая, понимаете, шаблонная фраза, что "люди не уходят", что "они остаются". Мы знаем — они уходят. Но действительно остаются.
Я не умею объяснить, и написать, наверное, не сумею — впервые в жизни я ощутил то, что человек остался в куда большей степени, чем когда-либо мы, я лично встречал в жизни. Он был в этом зале, и тут нет двух мнений. Эффект отсутствия в особой форме напоминал о вечном и постоянном присутствии.
И заканчивая свой разговор, а больше — размышления вслух о Высоцком, я бы хотел сказать, что, конечно, его ждет большая судьба. Причем судьба непростая.
Сейчас огромное число людей рассказывает — иногда правду, а очень часто выдуманно, искренне иногда выдуманно — про свои отношения с Высоцким, про дружбу... Эта фигура обрастает легендами.
Как и должно быть.
Более того, я даже предсказываю, что за подъемом будет известный спад. И это, может быть, даже будет хорошо, потому что отойдут люди, настроенные, может быть... "Накипь".
Как было с Пушкиным? Когда Пушкин умер, то явилось несколько прекрасных, непосредственных художественных порывов. Лермонтов написал "Смерть поэта", Тютчев написал (правда, не опубликовал) "Тебя, как первую любовь, России сердце не забудет". А потом о Пушкине... писали, конечно. Ну не то, что популярность его падала, но менялась. А левая молодежь — там, Писарев — даже считала, что ладно, — прошедший век и т.д. Новых стихов замечательных о Пушкине не появлялось до XX века. Это что? Это отражает не просто "отсутствие поэтов", а отсутствие определенного общественного настроения [...]
Всякий мастер переживает первую жизнь, вторую, третью... [Высоцкому] предстоит большая и непростая жизнь. В каком-то смысле не менее сложная, чем та, которая была при его жизни.
Ну что ж, мы были его современниками при первой жизни, будем современниками второй, может быть — третьей... Потому что история и мы связаны воедино — я, собственно, оправдываю официальное название моего сегодняшнего разговора.
И — Высоцкий есть исторический деятель. Никуда [от этого] не денешься. Нравится это, не нравится кому-либо. Это не имеет значения — он есть. И этим сказано всё.
|
© bards.ru | 1996-2024 |