В старой песенке поется:
После нас на этом свете
Пара факсов остается
И страничка в интернете...
      (Виталий Калашников)
Главная | Даты | Персоналии | Коллективы | Концерты | Фестивали | Текстовый архив | Дискография
Печатный двор | Фотоархив | Живой журнал | Гостевая книга | Книга памяти
 Поиск на bards.ru:   ЯndexЯndex     
www.bards.ru / Вернуться в "Печатный двор"

19.10.2014
Материал относится к разделам:
  - Персоналии (интервью, статьи об авторах, исполнителях, адептах АП)

Персоналии:
  - Окуджава Булат Шалвович
Авторы: 
Иверни Виолетта

Источник:
Иверни, В. "Когда двигаетесь, старайтесь никого не толкнуть..." / В. Иверни // Континент. – 1980. – № 24. – C. 358–363.
 

Когда двигаетесь, старайтесь никого не толкнуть...

Булат Окуджава. Путешествие дилетантов. "Сов. писатель", Москва, 1979.

 

 

"Путешествие дилетантов" Булата Окуджавы выпущено отдельной книгой нищенским тиражом 30 тыс. экземпляров, из которого (так говорят) две трети продаются за границей и только одна оставлена на всю задыхающуюся от бескнижья страну. Несчастная эта треть разлетелась немедленно, а по большей части продавалась из-под прилавков: все знакомо, все как прежде, ничего не изменилось... Только теперь, посравнив наш удушливый книжный рацион, вечно выверяемый "Высшими Соображениями", со скоростной диагностикой западного рынка, особенно остро чувствуешь оскорбительное отсутствие какой-либо логики в этом искусственно создаваемом голоде; в том числе и логики советской, уголовно-идеалистической: если произведение определено как вредное – то уж и запретили бы, если оно вредным не сочтено, то и тиражировали бы его в полное утоление жаждущего читателя. А эта вот осторожненькая дозировка (как лекарство, что в малых дозах лечит, в больших – отравляет) – всякий раз бьет по нервам и автора, и читателя. Когда-нибудь вездесущие психоаналитики займутся интереснейшим вопросом о том, сколько сил и нервной энергии украдено у миллионов людей с помощью этого ежедневного издевательства. Как только взрослые дяди и тети (которых за малейший шаг, верный-неверный, выдергивают "на ковер") становятся читателями, им повязывают слюнявчики и набивают рот: сперва – за папу Григорий Борисыча, потом за маму Софью Власьевну, потом – за легион родственников во главе с дедушкой Лениным; а не подавишься, не посинеешь, проглотишь паинькой – будет тебе и сладкое: Окуджава, например. Да и то – на кончик языка. Хуже японской пытки – выбрить тонзуру и капать на макушку; тут сразу в душу капают: вернее.

И зачем, отчего столько сомнений и сложностей, когда речь идет о "Путешествии дилетантов"? Почему так путается критика? В одной статье поругают, в другой похвалят, но тоже вроде бы с некоторым сомнением, как будто подозревают в романе существование неопознанной мины, готовой взорваться как раз в тот момент, когда интеллигентный критик, сдавший доброжелательную статью доброжелательному редактору, отправится в "Арагви" – поддержать душевный комфорт духовитым гастрономическим. Откуда эта вечная опаска по отношению к Окуджаве, вроде и не гонимому, и не в голоде-холоде живущему, и отмечаемому, и в загранице достойному жить на довольно длинной цепочке (доверие!)?

Секрет, мне кажется, в данном случае заключается в том, что официально принятым критериям трудно существовать не только в применении, но даже рядом с а т м о с ф е р о й последнего романа Окуджавы. (Хотя, в сущности, это относится в равной степени и ко всему его творчеству, духу которого роман не изменяет ни на йоту.) Если бы дело было только в том, что мы любим называть "идейным содержанием", это было бы еще полбеды. О чем роман? О свободе. О праве на выбор. О праве на заблуждение. О праве не знать и не режиссировать заранее свою жизнь. О праве постигать ее смысл внезапно, без подготовки и размышления, не применяя никаких заданных заранее критериев, – эмпирически. Диалектически. Абсолютное и полное отсутствие детерминизма: вот где начинается война между автором и критикой. Вернее – между автором и целым конгломератом правил – писаных, неписаных и предписанных. Однако это и есть те самые полбеды. Об идее можно спорить. Можно показать и доказать, что своим романом Окуджава покушается на устои не больше, чем покушается на них (советские, я имею в виду) Шекспир своей "Ромео и Джульеттой": роман-то, в конце концов, о любви. О любви и верности. О любви-жизни-дыхании и верности-жизни-дыхании: некоем виде "высокой болезни", движущей миром, хотим мы того или нет; наполняющей его смыслом, хотим мы того или нет; выдвигающей категорию Прекрасного в ряд Необходимого и Обязательного – в ряд непременных и у т и л и т а р н ы х условий существования человеческого индивидуума, – хотим мы того или нет; вызывает ли это у нас смех, или слезы, или почтительное преклонение головы перед явленным Таинством. Роман можно прочесть и как блистательное подтверждение взаимосвязи, взаимовозможности и взаимопроникновения эстетического и этического – положение марксистской философии: никаких покушений на "святая святых". Что же так пугает в нем?

Форма. Форма, не существующая отдельно; форма, которая есть содержание и которую можно назвать воздухом, атмосферой, духом романа. Форма, возникающая из слово— и фразосочетаний, но ими не исчерпывающаяся и не ограничивающаяся. Ибо у Окуджавы (в творчестве вообще и в "Путешествии дилетантов" в частности) пауза, умолчание – в том числе и временная пауза, временной разрыв, определяемый на листе бумаги разве только датами, – играет столь же серьезную и полноценную роль, как реально написанный текст. Обезоруживающе простое построение фразы, отсутствие метафоричности в ней подчеркивают ее музыкально­пластическую, ритмическую безошибочность и позволяют читателю ощущать, прозревать внутренним, неформулирующим зрением еще "нечто", кроме реального содержимого понятий, – некую сверхлимитную структуру, тем более многозначную и многозначительную, что она не ограничена никакими материальными формами.

Тому же служит и композиция романа: бесчисленно перекрещивающиеся дневниковые записи (Амиран Амилахвари, князь Мятлев, Анета Фредерикс) – и письма (Мятлев, Лавиния, госпожа Тучкова, Ладимировский); те и другие – вперемешку и по очереди – с описанием сиюминутно происходящих событий; эти последние – с ретроспективными кусками, выплывающими внезапно, как будто они случайно пришли на ум, как это бывает в жизни, и в то же время не скрывающими той ощутимо весомой роли и власти, какую имеет над нами прошлое. Все это вместе кажется почти хаосом; странным целым, составленным из лишенных пропорций частей, соединенных неведомо почему именно в данной, а не в какой-либо иной последовательности. При этом эпическое повествование часто меняется ролями с эпистолярным или дневниковым жанром (т. е. в сущности, монологом одного из действующих лиц) – совершенно на равных, без какого-либо авторского комментария. Авторский голос внезапно замолкает, переставая сообщать нам о событиях, что называется, "из первых рук": мы начинаем узнавать их из уст (или писем, что одно и то же) отнюдь не самого любимого нами персонажа (скажем, Ладимировского или госпожи Тучковой, или княжны Елизаветы Васильевны, сестры Мятлева). У нас нет оснований им не доверять, потому что о т р и ца т е л ь н ы х персонажей в привычном смысле этого слова у Окуджавы нет – все они имеют право на свою правду; но мы не можем и доверять им полностью, зная, что они стоят на иной жизненной позиции, чем герои (Мятлев и Лавиния). Таким образом, сама сюжетная коллизия вдруг начинает колебаться, теряя очертания, а читатель как бы лишается точки опоры.

Если к этому присовокупить тот факт, что некоторых героев мы видим не иначе, как глазами других героев (Адель, в большой мере – Александрину), то неудивительно, что роман напоминает отражение в воде, только так и существующее: отражение без отражаемого предмета; отражение как единственная реальность. Похоже на крещенское гадание с зеркалом и свечами или – с кольцом в воде, когда Судьба (нематериальное) вдруг обретает воображаемую или субъективно-реальную форму.

И вот мы закрываем последнюю страницу романа – и не можем отделаться от ощущения, что перед нами возникло (из всей и при всей эклектичности частей и приемов) нечто бесконечно гармоническое, поэтически-звучное, оправданное в малейшем умолчании, в малейшей забывчивости объяснить (это – не нужно, это прозвучало бы пошлостью), в малейшей композиционной угловатости, которая могла бы показаться неловкостью или неряшливостью автора, а вдруг выступает его поэтической победой. Настойчивая алогичность композиции оказывается отражением, доводом, системой доказательств той человеческой алогичности, которой Окуджава поет гимн в своем романе. И не в том дело, что он тем самым будто бы утверждает определенную эстетическую позицию: нет, я убеждена в том, что Окуджава вообще ничего не утверждает; по характеру таланта, по характеру человеческому он лишен какой бы то ни было тенденциозности. Он просто на нее не способен. Он, быть может, самый спонтанный, самый стихийный из существующих ныне писателей. И если понятие "импрессионизм" способно отразить соединение стихийности образа, возникающего в воображении автора, со столь же стихийным, почти животно органическим чувством ритма, меры, чистоты звука, лирической его глубины и наполнения, то Окуджава – импрессионист более, чем кто-либо и когда-либо. Больше, чем Чехов, Дебюсси и Ренуар в отдельности, – скорее как они все, вместе взятые. Импрессионизм Окуджавы – не литературный метод, а мироощущение и мировидение, и, как результат, – поэтическое миросоздание. Он иначе не может. Иначе не видит. Если бы даже и решил сознательно работать в "иной технике" – вряд ли что-либо вышло.

Поэтому ему и не вписаться никак в услужливо, сетями, раскинутые на каждом шагу писателя нормы.

Два эпиграфа к роману "Путешествие дилетантов":

...Ибо природа, заставив все другие существа наклоняться к земле, чтобы принимать пищу, одного только человека подняла и побудила его смотреть на небо... (Марк Тулий Цицерон)

...Когда двигаетесь, старайтесь никого не толкнуть.

(Правила хорошего тона)

Вечное несчастье человека: ему не примирить двух этих условий. Когда смотришь в небо, очень трудно не толкнуть кого-нибудь ненароком и вовсе этого не желая. А памятуя все время о правилах хорошего тона, на небо не заглядишься. Небо безгранно – и не уживается с правилами. Конфликт этот вечен. Он не зависит от уровня развития и формы организации общества. Вернее – степень его остроты зависит от степени свободы личности в обществе. Но исчезнуть он не может нигде, никогда.

Окуджава делает фоном его в своем романе девятнадцатый век. Он вообще любит девятнадцатый век – отдаленный от нас ровно настолько, чтобы уже не видны были его пыльные углы и отсутствие разнообразных удобств, зато романтическая приподнятость в отношениях, нравах и языке выступает на первый план и вызывает ностальгическую грусть. Век, слишком близкий, чтобы стать смешным, и слишком далекий, чтобы из сегодняшнего дня его можно было изображать реалистически. Для Окуджавы как для художника – идеальное временное расстояние: за легкой импрессионистической дымкой; пламя свечей, качающиеся на стенах тени, женские профили в локонах, эполеты, гусиные перья, маленькая война, в которой не считают еще десятками и сотнями тысяч, где каждого погибшего есть время оплакать... Благородный отсвет старого серебра... Легкая старомодность в речи – как раз настолько, чтобы соединилась с этим музыкально-пластическим фоном. Почти стилизация.

Героя зовут князь Мятлев – от "мяты"? От "смятения"? От "метели"? От – "мятый"? От Ивана Мятлева, поэта, лермонтовского приятеля? Неважно. Красиво.

Ее зовут Лавиния – редкостно и красиво.

Вопреки всему, что несет в себе эстетика нашего времени, Окуджава не боится красивого. Еще бы шаг, шажочек, дюйм – могло бы выйти в сладенькое, в пошлость. Но – безошибочно чувство меры и вкуса – и красивое становится Прекрасным.

И конфликт – между "дилетантами" и "профессионалами", между глядящими в небо – и ревностно стерегущими правила хорошего тона, во всем этом антураже, среди всего этого изящно-беспомощного реквизита девятнадцатого века выступает тем безнадежнее, тем непримиримее. Глупо и мелко было бы делить героев на правых и виноватых, на "положительных" и "отрицательных". В том, что каждый из них – такой именно, а не иной, есть некая фатальность и фаталистическая завершенность в их изображении. Существование тех или других неизбежно, как дождь осенью. И столкновение неизбежно. И победителей не бывает здесь, ибо из этой битвы ни одна сторона не выходит той же, какой была, начав ее.

Булат Окуджава все-таки поразительный писатель. Столь же органично и естественно, как растение, которое вбирает из воздуха углекислый газ, а выделяет кислород, он вдыхает углекислый газ несвободы, а выдыхает чистейший кислород поэзии, гармонии – свободы.

 

Виолетта Иверни

 

 © bards.ru 1996-2024